Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы мчимся по шоссе ночью и днем, крутим педали в первых рядах. Гром прокатывается над нашими головами, сверкает молния, отражаясь в мокром шоссе, и вот уже кто-то, пораженный гигантским электрическим разрядом, сваливается на обочину и тихо дымится, пока к нему не подоспеют на помощь и не попытаются спасти.
Я вышел ненадолго в сад, а когда вернулся, бабушка и Марина уже сидели перед телевизором на веранде. Экран мерцал, и обе зрительницы были далеко от лукинского дома, отправившись в одно из тех увлекательных путешествий, о которых лет двадцать назад, в мае сорок седьмого или сорок восьмого года, мечтали мы с бабушкой.
Это такое обычное теперь путешествие все-таки оказалось возможным, несмотря на то, что спасительное лекарство так и не было изобретено.
Марина обернулась, состроила мне рожицу. Вполне очевидно, что для нее этот волшебный ящик — одно из развлечений, таких же, каким в свое время был для нас с Сашей Мягковым самокат на трех подшипниках — одном большом и двух поменьше. Но для бабушки и для меня телевизор навсегда останется чудом, хотя вряд ли когда-нибудь мы станем говорить об этом.
Не только телевизор, но и колдовство сентябрьского вечера, будто отраженного в зеркале воспоминаний прошлых лет, чуть заметное колыхание занавески, далекие гудки электричек и расплавленное заходящим солнцем окно — все это нанизалось единственным в своем роде ощущением на ниточку лукинских воспоминаний. Все это вместе взятое, а не отдельные факты и эпизоды, полное и цельное ощущение раскованности и равновесия, реальной возможности постичь язык птиц, диалог поездов и миф о человеческом счастье — все это стало воздухом, средой, атмосферой запоздалого обеда, а затем ужина, на застекленной веранде одного из лукинских домов вечером 1 сентября 1967 года.
За столом сидели Мария, Марина, Андрей, бабушка Софья и писатель Николай Семенович Гривнин, которому когда-нибудь, возможно, придет мысль описать эту вечерю, этот закат, дом и семейство. И кто-нибудь из присутствующих, конечно, останется недоволен написанным, подобно Захару Степановичу, изображенному в «Диалоге с мадонной» не так, как ему хотелось. Самим фактом такой публикации будут недовольны Березкины-Турсуняны, тем, что, не спросив на то позволения, их использовали в качестве моделей. И в этом проявится лишь природная человеческая непокорность, ибо едва ли кто из выведенных в будущей книге лукинских жителей считается со старым мусульманским запретом изображать человека, поскольку изображаемый согласно поверью лишается половины своей силы, той половины, которая похищается дьяволом и переходит на лист бумаги вместе с чертами лица, выражением глаз и застывшей на века позой, которую избрала для него прихотливая фантазия художника.
25
— Андрюша, — шепнула мама, — ты, конечно, подвезешь Николая Семеновича?
— Конечно, — сказал я, хотя до Дома творчества было рукой подать, дольше выводить машину.
— Он подвезет вас, — сказала мама.
Николай Семенович помедлил с ответом, и мама добавила полушепотом:
— И речи быть не может. Какие пустяки! В свое время вы для него столько сделали, столько уделили ему времени, сил.
Я чувствовал себя неловко, словно дал понять, что не хочу услужить Николаю Семеновичу, и тем самым вынудил маму оказать на меня давление. Теперь, как и раньше, мне были непонятны эти десантные операции, лишенные всякого стратегического смысла.
— Если вас не очень затруднит, Андрей.
— Мне самому пора двигаться, — сказал я. — Нам по пути.
— Куда, Андрюшенька? Так вдруг… Ты не говорил, что собираешься уехать сегодня. Куда же на ночь глядя?
В глазах бабушки вспыхнул испуг, сменившийся печалью. Словно прощалась она со мной навсегда.
— Хотя бы остался до утра, сынок.
— Срочные дела, — объяснил я. — Нужно торопиться.
До чего долгим и непонятным был этот день, лишенный текущих проблем, действия, новых людей и событий, странный какой-то день, иной не только по образу жизни, но и по образу мыслей.
Как говорит бабушка, в себе самом долго не просуществуешь. Как бы ни был велик мир, какие бы связи и привязанности ни соединяли тебя с ним — центр его всегда тем не менее будет там, где осталось твое дело, лекции, книги, сотрудники, твои обязательства, твоя боль и судьба. Мне не приходилось выбирать, как моему студенту Новосельцеву.
Мы попрощались в спешке, и я вышел в сад. Машина стояла недалеко от ворот, между лиственницей и липой, укрытая их нижними ветвями. Скудные лучи пробивались сквозь кроны деревьев и угасали, не достигая подножий. Солнечная поляна перед воротами превратилась теперь в маленький островок, затягиваемый длинными тенями деревьев, и сад, ставший пустыней, лишенной звуков, был готов поглотить его.
Я вспомнил самые счастливые годы: старенькую пятнадцатиметровую лабораторную комнату с двумя вытяжными шкафами, куда являлся ежедневно, кроме воскресных и праздничных дней, к девяти утра и которую покидал в десять вечера, чтобы, за час добравшись до дома, в двенадцать лечь спать, в семь проснуться, а в девять вновь оказаться в лаборатории. Жизнь была сплошной и цельной. Мы ужинали в институтском буфете, готовили кофе в аппарате Сокслета, потом молча работали каждый на своем месте. Лаборатория заменяла дом и семью. То были годы великих надежд, целиком сформировавшие нас. Потом мы уже не умели иначе.
Я не мог заставить себя отдыхать так, как это понимают мама и Катя, то есть гулять, загорать, читать, ходить в кино, заниматься спортом. Выдерживал обычно несколько дней, после чего, не находя себе места, доставал контрабандно вывезенную из Москвы работу и только тогда успокаивался.
Нет, я отдыхал. Когда Катя говорила: «Ты совсем не отдыхаешь», она, видимо, имела в виду что-то иное. Ей просто казалось, что я как бы обижен и обойден, не получаю от жизни некое общедоступное благо — то, чем все остальные обеспечены и в чем я, собственно, вовсе не нуждался.
Только там, сначала в старой, а потом в нашей новой триста сорок третьей комнате, ровный шум вытяжной вентиляции которой напоминал гул оформительского цеха, где работает мама, я чувствовал себя на коне, во всеоружии, в доспехах и с развернутым знаменем в руках. Чувствовал, что не случайно явился в этот мир, что мое дело — единственно возможная для меня форма общественно полезной жизни.
Когда-то я хотел работать днем и ночью, без отдыха, без перерывов — как бы со стопроцентным коэффициентом полезного действия перевести свое существование в ту достойную человека жизнь, о которой всегда мечтал. Увы — нужно было есть, спать и лечиться от болезней, которые посылала судьба и которые мы сами себе выбирали. Когда-то я думал, что у бога перед людьми имеется только одно преимущество: возможность опровергнуть или хотя бы преодолеть закон термодинамики, предрекающий неизбежность потерь.
Подойдя к машине, я вдохнул смешанный запах бензина и человеческого жилья, погладил по холке кобылку мою, включил зажигание и запустил двигатель.
(Из машины я был перенесен на двадцать лет назад, в темную комнату, куда просачивался слабый свет из дверной щели и слышны были приглушенные голоса взрослых. Но нет, это был далекий свет маяка, корабль находился в открытом море, а его единственный пассажир неведомым образом был защищен от превратностей стихии.)
— Вы готовы, Андрей?
У калитки стояла мама, сестра, бабушка — все в каких-то застывших, неживых позах, и чуть в стороне от них Николай Семенович.
Я выехал из ворот, развернулся, остановился рядом с большим раскидистым деревом и, не заглушая двигателя, вышел из машины.
Ворота были распахнуты настежь, дом стоял темный, пустой, словно разграбленный, а его немногочисленные жители, три маленькие женские фигуры, невидящими глазами смотрели на урчащий от нетерпения автомобиль.
Такие глаза бывают у пешеходов, когда они перебегают улицу или провожают машину глазами в ожидании зеленого светофора.
Первой улыбнулась Марина. Она вдруг вырвалась из маминых рук, подпрыгнула и обхватила мою шею. Я почувствовал осторожный поцелуй в щеку.
— Андрей-Берендей, — сказала она, — приезжай к нам поскорей.
Я шлепнул ее по мягкому месту и опустил на землю.
— Счастливо, Андрюша, — сказала бабушка, крепко сжав мою руку слабыми своими руками.
Она сказала это так, будто еще раз хотела напомнить мне сон своего отца о могучем дереве или как учительница, дающая последние наставления любимому ученику. Выпускные экзамены на аттестат зрелости остались позади, я одолел начальный курс наук, прочитал все газеты, и если что-то не усвоил или пропустил — она советовала мне в самые короткие сроки наверстать упущенное. Ведь времени до начала приемных экзаменов остается слишком мало.
- Тачки. Девушки. ГАИ - Андрей Колесников - Современная проза
- Тоннель - Вагнер Яна - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Комната - Эмма Донохью - Современная проза
- Теплая вода под красным мостом - Ё. Хэмми - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Уничтожим всех уродов. Женщинам не понять - Борис Виан - Современная проза
- Можно и нельзя (сборник) - Виктория Токарева - Современная проза
- Укрепленные города - Юрий Милославский - Современная проза
- Будапешт как повод - Максим Лаврентьев - Современная проза